И это — еще не все. Есть и третий шаг. Совершается он не по своей воле, а по обычаю. Тебе, дочка, до этого еще далеко, но знать об этом надо. Есть разница в достоинстве просто мужней жены и хозяйки, матери семейства. Семья без детей — еще не семья, хозяева без своего хозяйства — не хозяева. Есть свой дом, с достатком и порядком, есть несколько детей в том возрасте, когда уже ясно становится, что они выживут, и ты превращаешься в хозяйку — в уважаемую мать семейства, в женщину! Тут тебе и границы дозволенного как бы сами собой раздвигаются, и муж тому не препятствует, и все остальные на тебя уже иными глазами смотрят — не так, как на девку или на молодуху. Появляется в мире место, где все, действительно, вокруг тебя крутится, где жизнь по тобой заведенному порядку течет. Не весь мир, а только небольшая его часть, и не потому, что тебе так хочется, а потому, что ты сама так сумела устроить своим трудом, терпением и разумением.
Это не весь третий шаг, а только его половина, но длится он долго — годы, а бывает и десятилетия. Совершить эти полшага суждено не всем, и хорошо это получается тоже не у всех, но если получается… Посмотри, с каким уважением относятся к вдове Феодоре, к Мишкиной матери, к Любаве — жене десятника Фомы…
— К тетке Алене! — перебила мать Юлька и хихикнула. — Сучок вокруг нее так и вертится, так и вертится, а поп по струночке ходит, как новик перед сотником!
— Тьфу на тебя! Я серьезные вещи объясняю, а тебе все хиханьки. — Настена, хоть и отозвалась ворчливым тоном, но с трудом сдержала улыбку, больно уж комичную пару представляли собой Сучок и Алена, а трепет, который молодая вдова богатырского телосложения внушала отцу Михаилу, уже стал поводом для веселья всего Ратного. — А вообще-то, если сложится у Алены с Сучком, так совет им да любовь, старшина-то плотницкий мал, да удал — ни насмешек, ни алениных ухажеров не страшится.
— Да он же лысый совсем!
— Под шапкой не видно, и… — Настена немного поколебалась, но все же продолжила: — Такое часто бывает у тех мужей, кто до плотских утех особо ярый.
— Как это «ярый»?
— Вырастешь, узнаешь. Не сбивай меня… Так, вот: третий шаг к истинно женской ипостаси не по своей воле свершается, а по обычаям древним. В стародавние времена у славян во главе родов женщины стояли. От тех времен и сохранилось уважение к женщине-матери, особо же к старым женщинам, хранительницам родовой памяти. Так уж вышло, что сейчас совсем древних старух в Ратном не осталось, а до морового поветрия была у нас баба Добродея, помнишь ее, наверно?
— Помню.
— Однако, по малости лет, ты ни силы ее, ни власти не разумела. А власть ее была… над женщинами, так поболее, чем у сотника над воинами! Да и над мужами ратнинскими… перечить ей никто не смел, если уж случалось такое редкое событие, что она в мужские дела встревала, даже и в воинские, все знали: не попусту — знает, о чем говорит. Ходили к ней: и за советом, и с жалобами, и споры разрешать… всякое бывало. Варваре, как-то, когда та уже совсем завралась, приказала: «Высунь язык!». Та высунула, а Добродея ей раз и иголку в язык воткнула! Варька — к мужу плакаться. Фаддея-то не зря Чумой прозвали — увидал жену в слезах — так и взвился весь. «Кто посмел?» — кричит, а как узнал, что Добродея… и смех и грех. Он как раз новое корыто, в котором капусту рубят, выдалбливал, так этим самым корытом… хорошо, по мягкому попал, но синячище получился — с тарелку.
Или, вот, еще случай был. Ратник один, его на той самой переправе потом убили, жену смертным боем лупил. По дурному, под настроение. По обычаю-то, в семейные дела лезть посторонним не положено, если, конечно смертоубийства или увечья тяжелого не случится. Но сколько ж терпеть-то можно? Пожаловалась она Добродее, та меня призвала, расспросила: правда ли, что сильно битая баба бывает, да не сумасшедший ли он? Я подтвердила, что бьет сильно, а в уме повреждения нет — просто характер такой злобный. Пошла к нему Добродея, всех из дому выставила… Долго сидела, разговаривала с ним, а как ушла, жена в горницу заглядывает, а муж сидит, словно пришибленный, и рубаха на нем, хоть выжимай, от пота вся промокла. Жена к нему и так и сяк, а он сидит и молчит, сидит и молчит — все в пол смотрит, а потом как бухнется ей в ноги и давай прощения просить. После того случая ни разу даже пальцем не тронул. Корзень его десятником сделать собирался, так Добродея только и сказала: «Не годен», Корзень и переспрашивать не стал.
Да… сильна старуха была! — Настена немного помолчала, что-то вспоминая. — Свадьбы устраивала… или расстраивала. Бывало родители взъерепенятся, а она только клюкой пристукнет и… Было, правда один раз: пошли родители Добродее поперек — не благословили молодых, так девка с горя утопилась, а парень с охочими людьми на цареградскую службу подался. Там и сгинул. Против добродеевых слов идти, все равно что против судьбы. Не потому, что она судьбами людскими правила, а потому, что вперед заглянуть могла… вернее сказать… — Настена прервалась, затрудняясь с формулировкой, потом продолжила: — Чувствовала она: вот с этим человеком так надо поступить, а с тем — эдак. Вот и с теми влюбленными… Ну все против них было! Она — холопка, он — новик, родич десятника. Она — сирота, у него родни толпа. На нее никто и не смотрит, а ему родители невесту, чуть ли не из десятка девок выбирали. Однако ж поняла Добродея, что не жить им друг без друга. Так и вышло.
Не ругалась, почти никогда голос не повышала, однако наказать могла так, что хоть в петлю лезь. Вот представь себе, что тебя все ратнинцы, как бы видеть перестали — на слова твои не отзываются, мимо тебя проходят, как мимо пустого места, подружки не узнают, разговоры, при твоем появлении прекращаются… А и всего-то — Добродея мимо прошла и не поздоровалась. Целое село вокруг тебя, а ты одна одинешенька. День, неделю, месяц… Месяц, правда, мало кто выдерживал — выли под воротами Добродеи, в ногах валялись, бывало и руки на себя накладывали, если прощения не добивались. А Добродее не покаяние нужно было, а понимание. Так, бывало и спрашивала: «Поняла, что сотворила?». И надо было объяснить свою глупость. Если правильно объясняли — Добродея прощала и совет давала: как беду исправить, а если не могла объяснить, то молча отворачивалась, и все по-прежнему оставалось.