Глядя, как дочка хлопочет по хозяйству, Настена никак не могла отогнать от внутреннего взора образ Алексея…
…Вот он сидит напротив. Стягивающая ребра повязка не портит осанки — и так привык держаться прямо — мышцы, вроде бы и расслаблены, но сила-то в них так и играет — лекарский глаз не обманешь — голос, вроде бы и доброжелателен, но тверд, глаза… ох, что за глаза! Зверь, оттуда, изнутри, уже прицелился, измерил расстояние до противника и изготовил тело к смертельному броску, но не смеет и пошевелиться, укрощенный железной дланью рассудка. И не слабый, дурной или глупый урод, как бывает у некоторых, а сильный, хоть и крепко битый, но здоровый, а когда надо и свирепый, зверь! А лицо… да, другого сравнения и не подберешь — истинный Перун в молодости! Корзень, старый дурак, даже не представлял себе, с чем играет, пытаясь пробудить в Алексее страсть, наперекор рассудочности. Или представлял? Он же целой сворой таких зверей повелевать способен!
Эх, не так бы нынче с Алексеем: не водить бы его на невидимой и неощутимой привязи, а… ведь могут же быть эти сильные руки ласковыми, и глаза умеют светиться совсем по иному… нельзя! Запретно и недоступно, будь оно все проклято! Потому что, заполучить все это, оборотить своим и только своим, можно лишь самой сделавшись его и только его — отдаться всепоглощающе и без остатка — раствориться в слиянии двух сущностей. Но, пусть даже и добровольно, ограничить собственную волю, значит, утратить ведовскую силу — дары светлых богов бесплатными не бывают. Как же повезло Аньке… да и не повезло, если по правде, а просто не приходится ей давить волей и разумом женское естество, не боится она отдаться и подчиниться, а потому и ответ получает полной мерой.
Не на кого пенять — сама выбрала… ну, не совсем сама, бабка давила, конечно, но окончательный выбор, все-таки, был за внучкой. Ведь было же, было перепутье, могла остаться простой лекаркой-травницей и жить, как живут все бабы… ну, почти так же. И был мужчина… такой же, почти, как этот. Но сама избрала иной путь, и другая пошла с ним под венец, а пришел срок — выла над пробитым стрелами телом, лежащим в телеге, а Настена стояла рядом, закаменев лицом и исходя внутренним, не слышным никому криком…
— Мам! — Настена так глубоко ушла в свои мысли, что даже вздрогнула от голоса дочери. — Мам, а почему ты Савву к Нинее отослала? Я бы могла с ним сама заняться, а то крутится эта… соплячка в крепости…
— А тебе что, Корнеевых крестников мало? Целых трое!
— Так я же… а чего ж ты мне не сказала? Я и не думала…
— Ну и хорошо, что не думала, так даже еще лучше! Тихо, да незаметно, как и должно наше ведовство твориться.
— Но они же не увечные, как Бурей был! И не запуганные, как Савва… ну, разве что, Матвей, да и то…
— Нет дочка, нет… из всех четверых, что Корней тогда из Турова привез, только у Роськи душа не покалечена, видать, в хорошие руки попал, повезло, а остальные… у каждого свое, но души все в язвах. А вы с Минькой не только Демьяна тогда на дороге вылечили, вы еще и каждый день понемногу Дмитрию, Артемию и Матвею эти язвы заглаживаете. Они на вас с Минькой смотрят и видят, что не все в жизни плохо, страшно, да грязно. Тем и исцеляются понемногу.
— Ну да! Не знаю, как Артюха, а Митька только на Аньку дуру и пялится…
— Не суди! Не всем так, как вам с Минькой везет… да еще и неизвестно, кому больше повезло… безответная любовь… она тоже лечит — горькое лекарство, но лекарство! Вот он на Аньку дуру… пялится, как ты говоришь… да не пялится он, а смотрит, и совершенно не важно, что на дуру и без толку, а то важно, что у него в это время убитые родичи перед глазами маячить перестают! Неужто непонятно? Пялится… не коса у тебя змеей оборачивается, а язык! Как только не зажалила никого насмерть?
— Ну, чего ты, мам…
— А ничего! С Красавой тоже: соплячка, соплячка… сама больно взрослая! Савву-то она выхаживает? Выхаживает! Сама говорила, что пользу уже видно! А о том и не задумываешься, что в крепости она и без того крутилась бы, да неизвестно чего еще выкинула б, а так — при деле, меньше дури в голову лезет. С такой-то обузой, как Савва, шустрости глупой, знаешь ли, очень сильно убавляется.
— Да чего она выкинуть-то может? Ну не подожжет же крепость?
— Да кто ж вас дурех угадает? Ты-то, вон, в сводни подалась! От великого ума, скажешь?
— Мам! Я же, как лучше, хотела!
— Хотела она… Тьфу, довела: как старуха древняя ворчу… Собирай на стол!
… Ведь могут же быть эти сильные руки ласковыми…
Шлепая босыми ногами по дощатому полу, Анна внесла в спальную горницу деревянный поднос с едой и кувшином кваса, глянула на постель и почувствовала, как губы сами собой раздвигаются в улыбке. В слабом свете одинокой свечи, стоявшей в дальнем углу (сама так ставила — подальше о постели — мужи любят глазами, но в ее возрасте не все стоит показывать в подробностях) было видно, как лежит Алексей — привычная поза: на спине, чуть повернувшись на правый бок, закинув левую руку за голову. Нет, не спит. И не потому, что ждет, когда Анна принесет попить и поесть, а потому, что никогда не позволяет себе после любви уснуть раньше своей женщины, будто знает, как для нее важно и радостно такое отношение. На самом деле, не знает, а просто… вот такой он ее Лешка — ничего не делает специально, но выходит так, словно кто-то ему подсказывает: это делай, это не делай, а вот это будет хорошо, но не сегодня.
Не сразу это открылось для Анны, но в одну из ночей мягкий, все чувствующий, осторожный и ласковый Алексей вдруг оборотился неистовым Рудным Воеводой — брал ее, как половецкое кочевье в дикой степи, и… она ощутила, что сегодня, именно в эту ночь, ей как раз этого от него и хотелось! А еще испугалась, что будет он теперь таким всегда — сдерживался, сдерживался, а теперь вот… Зря испугалась — каждый раз Алексей дарил ей именно то, чего она и ждала: когда нежность, когда неистовство, а когда и покорность… да, да, умел он и это — предугадывать желания, смиряться и подчиняться. Но способен был и на иное — мог подарить что-то совершенно неожиданное — или удивлял, или смешил, а еще умел довести до неистовства и ее. И тогда… не девочка уже была Анна, но вот, только теперь довелось познать, что самозабвенное безумие способно воцариться не только на бранном поле, а обнаженные тела способны сплестись в жаркой схватке не хуже, чем тела защищенные доспехом.