— Не отец он — бугай племенной! Сделал свое дело и ушел! Обо мне не вспоминает, а о тебе и слыхом не слыхивал!
— А я его найду и всю женилку отобью напрочь! Или Миньке скажу, он его на куски порубит!
— Заступница… — Настена еще крепче прижала к себе дочку и тяжело вздохнула. — Думаешь, ему сладко было, как быку на случку?.. Полтора месяца в лесу прятался, чтобы не заметил никто, пока бабка не сказала, что уходить можно. — Голос Настены предательски дрогнул. — Даже не попрощался…
— А Лукашик?
— Как прознала? — Если Настена и смутилась, то по голосу ее этого совершенно не чувствовалось. — Или по селу уже треплют?
— Не-а, никто ни гу-гу. Но я ж, какая-никакая, а ведунья.
— Ведунья… — Голос Настены снова потеплел. — Богатырша, за веником не видно… А Лукашик… вот уж, за чьей спиной ни от чего не укроешься. На гуслях, конечно, бренчит бойко, да только и в голове один звон. Даже и язык-то за зубами держит не сам, а потому, что я ему мозги вправила. Мог бы ратником стать, я б ему наставника нашла, так нет — ему пустозвону и в обозе хорошо!
— Может его в Младшую стражу пристроить?
— Староват, восемнадцать скоро. А! — Настена пренебрежительно махнула рукой. — Такой до седых волос мальчишкой будет. Отец его покойный — Проня Гусляр — таким же был. И женился-то не как люди. Вдова Пелагея Проньку как-то с дочкой в сарае застала, да поленом ему все ребра и пересчитала, а через неделю, так скособоченного, под венец и погнала, чуть ли не тем же поленом. Не тот бы случай, так бы и помер холостяком. Лукашика я ни у кого не отнимаю, девки вокруг него, конечно, хороводятся — веселый, но замуж за пустозвона — разве что, совсем с горя великого… ну или поленом, как папашу с мамашей.
— А Бурей? — Юлька, по девичьему легкомыслию уже позабыв, с чего начался разговор, бессовестно пользовалась редким настроением матери, а Настена то ли не делала вид, что не замечает, то ли действительно поддалась настроению.
— Бурей? Бурей — пес. Такой пес, который за хозяйку жизнь отдаст, не задумываясь, и такой, около которого душой отмякаешь, если к страховидности его привыкнуть сможешь. Защитник — да, преданный — да, умом… тут, как посмотреть — в Ратном и дурнее его народу полно, только застрял он где-то посредине между человеком и тварью бессловесной, да такой тварью, что ее и медведь стороной обходит. Страшной тварью… это мы с тобой его не боимся — ты с младенчества к нему привыкла, а я… — Настена внезапно умолкла, поразившись внезапно пришедшей в голову мысли. — Гунюшка… а ведь если бы Михайла тебя сегодня отлупил, а Бурей об этом дознался, я бы его удержать не смогла. Убил бы он Мишаню… может быть… или Михайла его…
— Что-о-о?
— Да нет, я знаю, что сильнее Бурея в Ратном мужчины нет, разве что Андрей Немой, но Михайла… нет, не страшнее, он вообще не страшный, а… опасный… да, опасный. Меня еще тогда что-то зацепило, когда он от волков отбился и мать к нам привез. Помнишь?
— Помню, только ничего такого…
— Ничего такого? Ты вдумайся: мальчонка, только что от смерти спасся — не сбежал, а победил, и что же? Голос спокойный, говорит толково, руки не трясутся, лицо не бледное. Сделал все правильно, как муж смысленный…
— Ага, и меня отчитал, когда язык распустила…
— Вот, вот. — Настена покивала головой. — И Корзень говорил: на устиновом подворье — первый бой, с взрослыми ратниками! А он все до мелочи запомнил, словно со стороны смотрел… Да! Словно со стороны! Вот оно!
Настена зацепила указательным пальцем нижнюю губу и оттянула ее вниз, что делала только в состоянии сильного волнения или глубоко задумавшись. Юлька, приоткрыв рот, настороженно уставилась на почти неразличимую в темноте мать, контуры фигуры которой выделялись на фоне слабого свечения тлеющих в печке углей. После долгой паузы, Настена, отстранив от себя дочь, положила ей руки на плечи и, вглядываясь в едва различимое пятно Юлькиного лица, спросила:
— Ты никогда не замечала, что в Мишане, как бы два человека уживаются? Один — мальчишка, обычный, как все, а второй — холодный разум… нет, не холодный, а… как бы это… в самую суть вещей глядящий.
Юлька снова испуганно стрельнула глазами в темный угол, но теперь все углы в избушке были темными, она поежилась и неуверенно ответила матери:
— Я же говорила: он иногда… как взрослый с ребенком, даже, как старик… Знаешь, я как-то только сейчас подумала… вот, он отшучивается, когда другой бы или обругал, или рукам волю дал… Так же часто бывает: отец или прикрикнет, или подзатыльник даст, а дед, за то же самое, пожурит, улыбнется. Я же много в других семьях бываю, приходилось видеть.
Хорошо, что было темно. Настена даже зажмурилась от хлестнувшей по сердцу пронзительной жалости к дочери. «Я же в других семьях бываю», Макошь пресветлая, столь щедро одарить и тут же так беспощадно обделить, что за чужим счастьем тайком подглядывать приходится. Как же так? Знать и помнить чуть ли не обо всех жителях Ратного, а собственную дочь… Сыта, обута, одета, лекарскому делу учится с радостью, ярости озверевшей толпы не ведает, костра на месте родного дома не видела и собственной обделенности жизнью не сознает. Разумом… но душа-то тепла просит! Да не защиты от мирских бед она в Михайле ищет, как баба в муже, а доброго, всепрощающего дедушку, заботливого отца! В мальчишке? Потому, что никогда не жила в нормальной семье? Или потому, что он может глянуть из детского тела стариковскими глазами? Из детского тела… От нахлынувшего ощущения жути, перекрывшего даже чувство жалости к дочке, Настена замерла, позабыв, что все еще отстраняет от себя Юльку положенными ей на плечи вытянутыми руками.