— Но как же, мама… — Юлька испуганно глянула в самый темный угол избы, словно ожидая, что прямо сейчас оттуда вылезет Мишка с рогами, с клыками и обросший шестью. — Ой, мамочка!..
— Не бойся ничего, Гунюшка. — Настена одной рукой плотнее прижала дочку к себе, а другой снова погладила ее по голове, мысленно досадуя сама на себя: сутками не смыкать глаз у постели единственного чада получалось само собой, а вот путно приласкать кровинушку так и не научилась. Не жалела Настену жизнь, ласк покойной матери она почти и не помнила, а бабка была женщиной суровой — на подзатыльники не скупилась, а приголубить сиротку… — Не знается Мишаня ни с кем из нави, хоть нашей, хоть христианской, хоть какой другой. А удачливость… Один он, не на кого ему надеяться, а потому, всегда настороже, каждый шаг рассчитывает. Думаешь, чем ты его прельстила? Покойно Мишане подле тебя, почти не приходится за собой следить, да и разговаривать с тобой можно не только о том, о чем все другие девки тараторят — душой ты ему даешь отдохнуть, нельзя же все время, как натянутый лук быть, никто такого не выдержит.
Настена умолкла и затянула пузу, раздумывая: стоит ли говорить о том, в чем сама была не очень уверена? Юлька тоже помалкивала, как-то по-своему осмысляя сказанное матерью. Наконец ведунья решилась и заговорила снова:
— А еще, уважает он тебя.
— Ну, уж… уважает…
— Да! Мишаня к тебе после морового поветрия очень сильно переменился — понял, что ты жизнью ради больных рисковала. Для других — есть болезнь, есть и лекарь, все само собой разумеющееся, как если бы: есть туча, есть и дождик, иначе и быть не может. А Мишаня понял. Для воина, тот, кто собой рискуя, другого спас, роднее брата кровного делается. Он, в отличие от остальных, в тебе это увидел и оценил. Бабу по достоинству оценить, с уважением отнестись, с благодарностью… редко это у них бывает, даже у самых лучших. А уж признать равной себе… почитай, никто из них не способен, наш мир — мужской мир. Мишаня же способен, это — редкость, повезло тебе.
— А я его…
— Вот и объясни-ка: за что? Не за то, ведь, что на ругань твою отшутился? А?
— Он как-то догадался, что Мотьку на капище Морены держали, и что мы с тобой его об этом забыть пытаемся заставить. Мы же добро творили, а он: «Увели, как телка с привязи», а потом еще хуже: «Мужчины Макоши не служат, себе в услужения забрать хотите»… Дурак! Что он понимает?
— Такой ли уж дурак, Гуня? Ты же видела: Мотя, за избавление от кошмаров, рабом нашим готов был стать.
— Но мы-то его рабом делать не собирались!
— Доченька, доченька… — Настена тихонько покачала головой. — Учиться тебе еще… Есть сила, которая заставляет раба на волю рваться — очень большая сила, казалось бы, нет ничего сильнее ее, да только в том-то и дело, что «казалось бы». Совсем вольным, свободным от всего на свете человек быть не может — нормальный человек. А ненормальный… Если он свободен от общежитийных правил, то становится бродягой перекати-поле — ни с кем не уживается, нигде корней надолго не пускает, для всех неудобен, противен. Если он свободен от долга и обязанностей, то ему верить ни в чем нельзя — предаст, обманет, украдет и совесть его мучить не будет. Если он свободен от преданности роду, обычаям, земле — он враг! Приведет на свою землю иноземцев, принесет чужие нравы и предательством это не сочтет. Ну, а если он свободен от совести, любви, сострадания, то и не человек он, а зверь, убить такого — мир от скверны очистить.
Пойми, Гунюшка: нет и не может быть полной, ничем не ограниченной свободы, во всем есть мера и соразмерность. Это, как с лекарствами — одно и то же средство может и вылечить, и убить, вся разница в мере. Каждый из нас опутан узами обычаев, подчинения, любви, привязанности… много всякого. А мы еще и новые оковы на себя накрутить стремимся. Не понимаешь? А подумай-ка: какими цепями дитя к себе мать приковывает? Однако рожаем! А? Вот и Мотя… Не принял он уз, привязывающих его к жрицам Морены, как вырваться сумел, даже не представляю — от них так просто не уйдешь. Беда, наверно, какая-то приключилась — христиане капище погромили или еще что-то… Мы, ведь, с тобой так и не дознались, не может парень вспомнить, страх ему память запер. Но у Свояты ему лучше показалось, а раз так, то и привязался, потому и уходить не хотел — не верил в лучшую долю. Потом к нам привязался, еще крепче, чем к Свояте. Вот и все рабство. И никто Матвея из такого рабства освободить не может. Гнали бы, не ушел!
Так что, Гунюшка, умный, Мишаня, а не догадался, что не от чего Матвея освобождать А может и догадался, но задумал его к себе сильнее привязать. Ну-ка, доченька, признавайся: почувствовала, что Михайла одни узы на другие поменять пытался, оттого и разозлилась?
— Ну…
— Даже и не думай врать мне! Почувствовала?
— Да он же не только от нас Мотьку увел! От светлых богов к Христу, тоже! Мотька теперь таким же святошей, как Роська станет!
— Не станет! — с уверенностью возразила Настена. — Матвей на капище Морены так смерть понял, как нам с тобой и не снилось, а воин, понявший врага, втрое сильнее. Добрым лекарем Матвей станет, сильным, страстным бойцом за жизнь, а коли одна страсть душу захватила, другой туда пути уже нет — не бывать Матвею святошей. Будет лекарем, только б не помешал никто… Придется мне с Михайлой, насчет Матвея, поговорить… хм! — Настена хмыкнула и, улыбнувшись, покрутила головой. — Сопляк же еще, а ведь не говорить — думать вместе придется. Кто бы рассказал, не поверила бы…
— Мам, вот ты говоришь, что Матвей смерть понял, а христиане-то тоже все время о смерти говорят, о загробном мире… а Минька его прямо туда и толкает…